Так разделяется на два враждующих друг с другом течения поэзия 1850—1860-х годов. Исток этого раскола — в спорах о пушкинском наследии. Фет и его сторонники, объявляя себя наследниками Пушкина, ссылаются на строки из стихотворения «Поэт и толпа»:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Некрасов и поэты его школы, отстаивая своё понимание верности Пушкину, цитируют «Я памятник воздвиг себе нерукотворный...»:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Каждая из сторон опирается на действительно присущие многозвучному гению Пушкина эстетические принципы. Но если
у Пушкина они были едины, то в середине XIX века, в эпоху резкой специализации в развитии искусства, они оказались разведёнными на разные стороны баррикад. Сохранить свойственную Пушкину гармоническую полноту восприятия мира можно было только ценой ухода от общественных страстей современности. Поэтическая свежесть и «ненадломленность» лирических чувств обреталась лишь в чистых созерцаниях природы или переживаниях прекрасных мгновений любви.
Стремление Фета удержать пушкинскую гармонию в условиях дисгармонической действительности заставляло предельно сокращать тематический диапазон поэзии. Из-за этой приверженности миру чистых созерцаний, очень далёкому от общественных волнений века, Фету пришлось выслушать немало обидных упрёков со стороны демократической критики да и многих русских писателей. Причину гонений, которые обрушивались на Фета в 1860-х годах и далее, убедительнее всех раскрыл Достоевский в статье «Г. <Добролю>бов и вопрос об искусстве»:
«Положим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения. Половина жителей в Лиссабоне погибает; дома разваливаются и проваливаются; имущество гибнет; всякий из оставшихся в живых что-нибудь потерял — или имение, или семью... В Лиссабоне живёт в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского „Меркурия"... Надеются, что номер вышел нарочно, чтобы дать некоторые сведения, сообщить некоторые известия о погибших... И вдруг — на самом видном месте листа бросается всем в глаза...
Шёпот, робкое дыханье,
Трели соловья, Серебро и колыханье
Сонного ручья. Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца. Ряд волшебных изменений
Милого лица, В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря, И лобзания, и слёзы, И заря, заря!..
...Не знаю наверно, как приняли бы свой „Меркурий" лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта, потому что вместо трелей соловья накануне слышались под землёй такие трели, а колыхание ручья появилось в минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать „в дымных тучках пурпур розы" или „отблеск янтаря", но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни...
Заметим, впрочем, следующее: положим, лиссабонцы и казнили своего любимого поэта, но ведь стихотворение, на которое они все рассердились, могло быть великолепно по своему художественному совершенству. Мало того, поэта-то они б казнили, а через тридцать, через пятьдесят лет поставили бы ему на площади памятник за его удивительные стихи... Выходит, что не искусство было виновато в день лиссабонского землетрясения, а поэт, злоупотребивший искусством в ту минуту, когда было не до него».
Фет в своей поэзии демонстративно уходил от злобы дня, от острых социальных проблем, которые волновали Россию. Но это не значит, однако, что поэтическое мироощущение Фета никак не связано с эпохой 1860-х годов. Фет чуждался прямой гражданственности. Но поэзия как искусство слова одной гражданственностью не исчерпывается. Фет явил в своём мироощущении другую, не менее существенную сторону жизни России 1860-х годов. Это была эпоха больших ожиданий и надежд, эпоха животворного кризиса старых основ жизни. Это было время радостного узнавания неисчерпаемой сложности и утончённости душевного мира, время раскрепощения чувств и осознания приблизительности и относительности всех попыток определить их с помощью точных слов. «Говорить про человека: он человек оригинальный, добрый, умный, глупый, последовательный и т. д. — слова, которые не дают никакого понятия о человеке, а имеют претензию обрисовать человека, тогда как часто только сбивают с толку», — заметил в своём дневнике молодой Л. Н. Толстой. Поэзия Фета по-своему отвечала на эти новые потребности, которые поставило перед искусством время.